21-04-2021
[ архив новостей ]

Версии образа России в современной польской журналистике

  • Дата создания : 09.12.2008
  • Автор : А. Б. Базилевский
  • Количество просмотров : 3875
А. Б. Базилевский
(ИМЛИ РАН, Москва)
 
Версии образа России в современной польской журналистике
 
Польская эссеистика всегда изобиловала текстами о России. Последние два десятилетия – не исключение. В период крушения Советского Союза котировки русской темы на глобальной информационной бирже достигали невиданных высот. На мутной волне коммерческого бума всплыло немало грязи и дряни, изобличающей напластования историософской психопатологии в сознании и подсознании как отдельных авторов, так и целых наднациональных литературно-журналистских школ. Лишь кое-что – скажем прямо, весьма немногое – из опубликованного в разных странах имеет приметы не то чтобы человечного, сочувственного взгляда на Россию и ее народ, но хотя бы суждения умеренного, сдержанного, взвешенного хоть по жалкой букве слогана «толерантности». Многие польские наблюдатели мелочно, подчас со злорадным удовлетворением, запечатлели свои импрессии от погибели «бесчеловечной земли». Объективных высказываний мало, и тем не менее эссе, репортажи, путевые очерки, даже книги, содержащие частичную истину, есть и в польской словесности.
Крупный успех польской литературы рубежа тысячелетий в осмыслении русской темы – произведения Мариуша Вилька из эссеистического цикла книг «Северный дневник»: «Волчий блокнот» (1998), «Волок» (2005), «Дом над Онегой» (2006), «По следу оленя» (2007)1. По ассоциации с фамилией автора и названием его первой книги о России, взгляд Вилька на нашу страну можно уподобить умному взгляду вольного «степного волка». Этот поляк, осевший на русском севере, провел в нашей стране почти двадцать лет, глубоко освоил ее язык, культуру, обычаи, вжился в ее проблемы и практически полностью освободился от удручающе стандартной, «ясновельможной» польской оптики. Как точно заметил Вильк о своих пишущих соотечественниках: «На Россию смотрят то издалека, то свысока...». Репортажные книги самого Вилька – редкое и отрадное исключение: «чужое» пространство становится у него своим, он искренен и не патетичен, а просто исходит из убеждения: «Россию нужно пережить». Прожив не один год в России, даже чувствует себя «русским писателем», пишущим по-польски2.
Присмотримся к другим недавним произведениям польской эссеистики на русскую тему.
Вот два больших текста, написанных примерно в одни годы, во всяком случае – в одну эпоху: «Империя» Рышарда Капустинского (1993)3 и «Планета Россия» Кароля Врубеля (2005)4. Книги примерно равного объема (стандарт бестселлера – около 15 листов), почти совпадающие по жанру. И то, и другое – репортажная публицистика, фиксация личных впечатлений от посещений СССР, затем – России. Плод длительных, самостоятельно предпринятых, хотя и оплаченных западными информагентствами, путешествий. Замечу сразу, что ни одна из книг по охвату реальности, уровню и методологии анализа, перспективности мышления, отнюдь не видится образцом философской документалистики. Капустинский – не Достоевский, а Врубель – не Чехов. Впрямую выраженные ими суждения и оценки порой напоминают ярлыки, смущают банальностью, а размышления страдают несфокусированностью, слабостью логической связи с изложенными фактами.
Однако добротность, «сочность» образной подачи, сама по себе расшатывающая идеологический шаблон, обязывают принять во внимание обе избранные книги. После поморских хроник Вилька, это, пожалуй, важнейшие в современной польской «литературе факта» тексты, связанные с Россией. Общая демонстративная чёрточка обеих книг, придающая им «стрингерский» оттенок, – пунктирно намеченная линия автогероизации «настоящего мужчины» (у Капустинского еще и «вестника среди необращенных»). Попытаемся, рассмотрев проблемную композицию и основные идеи авторов, выявить, в чем различны, если различны, их позиции, и кто из них в большей степени свободен от стереотипной антирусской заданности, которая является – примем как аксиому – константой (то открытой, то затаенной) почти всякого польского взгляда с давних пор и надолго.
Рышард Капустинский (1932-2007), автор высшей лиги мировой публицистики, в 2006 г. был номинирован на Нобелевскую премию. Как пишет он сам, «то, что интересует меня более всего, – это ментальная и политическая деколонизация мира» (309). По его словам, он побывал на дюжине фронтов и был свидетелем трех десятков революций. Снискал авторитет «волшебника репортажа» ещё в 1970-е годы. Его корреспонденции из «горячих точек» «Третьего мира» (Индия, Африка, Латинская Америка), книги политических эссе об Эфиопии («Император» – о временах Хаиле Селассие через исповеди анонимных царедворцев) и об Иране («Шахиншах» – о крушении режима Реза Пехлеви) стали классикой жанра, изданы на многих языках. Лестные отзывы о Капустинском принадлежат Г.Гарсиа Маркесу («лучший журналист XX века»), Дж.Апдайку, Дж.ле Карре, С.Рушди. Последняя книга Капустинского – «Путешествия с Геродотом» – дала рецензентам повод прославить его не более и не менее, как «Геродота нашей эпохи». Его риторически выверенный, деловитый, но эмоциональный стиль служит образцом не только для польских журналистов. Он также автор пяти томов под общим названием «Лапидарий» – пример того, что в Польше называют «сильвической» прозой: род ассоциативного дневника-воспоминания – обо всём, что приходит в голову. Помимо прочего, Капустинский – еще и поэт, писавший сжатые, афористичные верлибры на темы повседневности и истории. Неплохо владел русским языком.
Его «Империя» перепечатывается в Польше ежегодно старым, престижным издательством «Чительник» (2007 – дважды, а в 2008 вышло 18-е издание в отчетливо пропагандистской прозападной «Библиотеке “Газеты выборчей”») и переведена во всем мире (в России пока в отрывках, в журнале «Знамя»). Абсолютный хит, текст уже хрестоматийный – своего рода «установочный» опус о России, выдержанный в духе либерально-романтической критики, идущей от клича времён декабризма и польских восстаний: «за вашу и нашу свободу». На нем воспитываются юные поколения поляков. Этот текст, по-своему основательный, местами остроумный, соблюдает правила рассуждений, установленные традицией парижской «Культуры». Он предложен господствующей идеологией в качестве альтернативы грубому прагматизму (схеме Збигнева Бжезинского), эталона учтивой «политкорректности» по отношению к восточному соседу. Разумеется – той «политкорректности», которая неявно, но безусловно все равно предполагает «национальный интерес» Польши в ослаблении и расчленении России и альянсе с расплывчато понимаемым «иудео-христианским» западом.
«Империя» включает воспоминания детства (1939 год) и впечатления от поездок в СССР в 1950-е, 1960-е и 1989-1993 годы. Автор – арбитр и эксперт – свидетельствует во имя высших ценностей: всё у него служит разоблачению тирании и варварства. Книгу открывают девять эпиграфов (от Достоевского до Войновича), лейтмотив которых – нелепость и невнятность русской жизни. Завершает выписка из Толстого: «Едем Бог весть куда, и Бог весть что с нами будет» («Война и мир»). В предисловии Капустинский именует свою книгу «полифонической» в особом смысле: финал приносит не синтез, а дезинтеграцию и распад («поскольку распаду подвергся главный предмет и тема»). По сути он занят только одним: в разных ракурсах экспонирует отталкивающие лица Советской и постсоветской России – этого «анахроничного» (87) воплощения коммунистической идеологии и его «немощного пережитка» (87), стремящегося к неизбежному краху. Не скрывает ликования по поводу того, что на дне «последней империи на земле» (87) «оживает вулкан» (172). Но высказывает опасения, ибо русские арсеналы пока еще могут «взорвать нашу планету» (87).
«Первые встречи» с Россией – в родном городе Пинске, оккупированном Красной Армией: дикость, жестокость, голод, депортация, Сибирь, холод, вооруженное насилие. «Транссибирское» путешествие через двадцать лет столь же безотрадно. Русский народ предстает безвольным, лишенным порыва к свободе. Империю населяют странные люди – одинаковые, замкнутые, закрытые перед чужими. Люди здесь раздражающе безропотны. «Если есть нечто такое, как национальный гений, то гений русского народа выражается, в частности, именно этим речением: «Ох, такова жизнь!»« (40). Капустинский приводит целый словарик идиом покорности: «Да ладно! Да что там! Всё возможно! Ну и пусть! Будь что будет!.. Поживем – увидим!» (150). Вот, по его наблюдению, «самая суть русской философии жизни»: на вопрос «Как живёте?» сибирская бабушка отвечает “голосом, в котором была и гордость, и смирение, и страдание, и радость: «Дышим!»” (189). Капустинский разделяет тезис В.Соловьева о том, что человек востока подчиняется высшей, сверхъестественной силе (218), при этом не стремясь к индивидуальной самореализации.
Жизнь на этой земле не приспособлена к потребностям человека. В магазинах пусто. Ни мыла, ни обуви, ни скобяных товаров, ни еды. Всё неудобно и некрасиво. Везде бедность, зловоние, грязь, неуют. Улицы служат не для прогулок, а только для того, чтобы поспешно прошмыгнуть домой (275). Отталкивающие города – режим поставил целью уничтожить всё, что имело свое лицо. (Ни слова о выжженной гитлеровцами русской земле). Колыма «геенна», которая «вместе с Освенцимом, Треблинкой, Хиросимой и Воркутой перейдет в историю величайших кошмаров XX века» (204). А на картах у нас, оказывается, Америку режут пополам (как, впрочем, в Америке – Россию) – «чтобы русский ребенок не подумал: «Боже! Ну и большая эта Америка!» (167). Такие карты, при убожестве русской жизни – «визуальная компенсация, своеобразная эмоциональная сублимация, предмет нескрываемой гордости» (167). Следует подробное, полное сарказма, описание патриотического театрального представления «Слово о России» в Иркутске (176-183).
В натуре русского человека затаена бессмысленная жестокость и тяга к страданию. «Суть этого общества: глумление сильного над слабым» (198). В России, как нигде более, существует целый «уголовный слой» (202). Вся энергия русских, обитающих на «безграничной территории», уходит на содержание «безграничного государства» (ссылка на Бердяева), которое их «порабощает и угнетает» (44). Спрашивать здесь искони имели право лишь карательные органы. «В результате в Империи было все меньше и меньше людей, задающих вопросы, и всё меньше и меньше каких-либо вопросов» (149). Вся страна – в лагере. Всё устроено так, что простой человек постоянно ощущает свою вину (191). В то же время – общение всегда на грани срыва, истерики, любой пустяк может привести к выплеску «разрушительных энергий» (192). В коллективной памяти «закодирован призрак голода» (193), поэтому едят быстро и жадно. Только в купе поезда со случайными попутчиками, за общей трапезой, оттаивают души.
Еще через десять лет, уже на Кавказе, Капустинский с облегчением замечает, что другие – более ему симпатичные – народы империи с трудом, но всё же отчасти сохранили себя вопреки «казарменному корсету советской власти» (43). Хотя, конечно же, украинская культура лучше сохранилась в Торонто, чем в Харькове (279). Русские хозяйничают всюду, за ними – «Калашников, танк, ядерная бомба» (140). Россия грабит «внутренние колонии», ничем не платя (171), а сокровища их недр бездарно тратятся на оплату агрессивной политики империи. И всё же в «колониях» уютней – как проницательно замечает Капустинский, русские, лишаясь колоний, обычно не желают возвращаться в Россию. После распада СССР естественная стадия – «деколонизация Российской Федерации» (176). Нарастает «движение национальной эмансипации» среди «веками преследуемых, угнетаемых и русифицируемых народов и племён» (176). Русских охватывает «тревога, неуверенность и фрустрация» (176).
Обветшалый «Третий Рим» рубежа 1980-90-х годов держится только на инерции насилия и страха, на тирании внушенных стереотипов. Все верят в мафии и заговоры как мотор обыденности и истории (203). Власть здесь веками – тайна. Поэтому тщательно охраняемый Кремль – средоточие непостижимой власти – изолирован от «живой ткани города» (222). Огромна роль верховного деспота – бого-царя. Структура и характер имперской власти: «Монарх и его армия – не потому ли российский орел, герб и символ государства, имеет две головы, а не одну?» (295). Разросшаяся столица и заброшенная провинция. По проторенным дорожкам Капустинский совершает экскурсы в историю. Большевизм – очередной самозванец времен хаоса и смуты, объявивший себя Богом (110). «Большевия» семьдесят лет стирала память. «Величайший призрак советизма» – сознательно формируемое в народе «чувство безысходности и безнадежности» (281). Недаром Сталин разрушает храм Христа Спасителя. Руководит умерщвлением десяти миллионов людей на Украине. В подручных у него – бывший лодзинский аптекарь Ягода. Следя по телевизору за съездом нардепов в 1989 году, «русские впервые испытывают ощущение участия в чем-то важном» (98). «Московский демократ» озабочен только борьбой с коммунизмом, не помышляя о том, как строить жизнь дальше. Что ж, оно и понятно, и простительно. Так же, как то, что, получив свободу слова, манифестанты эпохи продвинутой перестройки скандируют всего лишь: «Кока-кола – ура!» (231).
Вообще Капустинский с удовольствием приводит анекдотические ситуации, а-ля «История одного города». А мимоходом «мечет жемчуг» мудрых мыслей. «Значительная часть советской металлургии это промышленность, производящая колючую проволоку» (88).»Только европейская цивилизация оказалась способна переломить свой эгоцентризм» (38). «На нашей планете утвердился тогда [в 1989 году] климат, благоприятный для демократии и свободы» (87). Гротеск основан на убеждении: российская реальность – чудовищный узел, «суть которого – странное смешение наиболее противоречивых логических систем, которые иногда ошибочно называют нелогичностью или алогизмом» (238). Ничего позитивного – кроме Новгородской республики – на всем протяжении истории России не просматривается (297). Из немногих исключений – почтительный рассказ о группе профессора Грекова, заново собравшей из тонн цветной крошки фрески новгородской церкви Преображения Господня, разрушенной нацистами (конечно же – по вине русских, которых угораздило устроить здесь штабной бункер) (300). Капустинский вышивает инфернальный узор по заранее готовой канве. В финале он горячо говорит о своем сочувствии простому русскому человеку в его противостоянии вечно враждебной державе, словно нарочно не замечая, что государство российское, при всех его несовершенствах, было и есть – условие существования и развития русской нации.
Фактически именно для автора «Империи» Россия – другая планета, населенная тварью иной природы, нежели поляки и прочие цивилизованные существа. Однако, книгу «Планета Россия» написал другой автор. Описанная им планета движется по орбите, гораздо более близкой остальному миру.
Кароль Врубель (р.1947) – автор неизмеримо менее «маститый» и признанный, чем Капустинский. Однако, у него тоже есть имя. Это журналист-профессионал, на чьем счету масса очерков и репортажей, опубликованных в прессе разных стран. Он не политический публицист, а пытливый и дотошный репортер, пишущий на самые разные темы. Кажется, впервые Врубель собрал часть своих работ в книгу. Его бесспорное преимущество – в великолепном знании русского языка и постоянстве обращения к русской тематике (на протяжении почти двух десятилетий). «Планета Россия», вышедшая в 2005 году, подробно следует за сюжетом его многочисленных посещений России с 1988 по 2005 год (за исключением 1993 и 1999, когда автор то ли у нас не бывал, то ли почел за благо об увиденном не писать). Автор настолько «в материале», что его произведение во многих фрагментах представляет интерес и для русского читателя. Книга вышла в библиотечке женского иллюстрированного ежемесячника «Твой стиль» (где издается отнюдь не только легкомысленное чтиво), что обеспечило ей благополучную судьбу на рынке. Она стала обязательным чтением для русофилов, которых, вопреки усилиям официальной пропаганды, в Польше совсем не мало.
Композиция книги бесхитростна и органична: вступление, 16 очерков, расположенных в хронологии их написания, эпилог. Формально – почти повтор «Империи», где кроме предисловия – 19 главок, сведенных в три части (а еще, наукообразия ради, – список цитированных источников). Казалось бы хаотичный коллаж, калейдоскоп. Среди тем – в порядке изложения: гласность и «неформальщина» в перестроечном Ленинграде; золотодобыча в Якутии; дальневосточные и уральские лагеря; Байкало-Амурская магистраль; русская баня; дачная «элита» с Николиной Горы; история и современность Троице-Сергиевой лавры; судьба Камчатки; Амур – рубеж России и Китая; двойники Ленина, позирующие для фото; дефолт 98 года; политтехнологии в новой буржуазной России; русская водка; портрет олигарха Абрамовича; бизнес и криминал; тайные службы и бюрократия. В сумме – своего рода социологический срез, пестрая живописная картина сложной действительности. Серия моментальных снимков периода мучительной трансформации, исторического урагана создает смысловую динамику, объем проблемы, заставляет задуматься: как удалось всё это вынести и доколе можно терпеть?
Врубель наблюдает процесс распада страны с позиции сбитого с толку простого человека, чаще всего – жителя провинции, который пытается обрести почву под ногами в новой реальности, которая (как, впрочем, и всегда в России) «без алкогольной анестезии была бы невыносима» (266). «Планета Россия» – часть советского космоса, который далеко не весь исследован (до этого была лишь недурная «Планета Кавказ» Войцеха Турецкого). В этой стране много тайн и неожиданностей, ее противоречивый образ не разложить по полочкам. Автор пишет: «Россия – это приключение и вызов. Она притягивает и отталкивает. Она сама – и преследователь, и жертва. Трудно ее понять и о ней рассказать» (347). Врубель постигает состав бытия страны через ее обыденность, но отдает себе отчет в грандиозности русской культуры, величии православия. Иногда автор сравнивает происходящее в России с тем, что переживала в те же годы Польша. Он ценит народную жизнь, поэтому вольно или невольно оказывается выразителем интересов русского народа, хотя, разумеется, не исходит из такой сверхзадачи.
«Падение империи совершилось при открытом занавесе, в блеске юпитеров» (7), – пишет Врубель. Возразить невозможно – так оно и было. Так называемый «свободный» мир» рукоплескал русскому театру жестокости и катастроф. Как теперь очевидно – не без расчёта попользоваться. Ослепленная Россия долго не могла прийти в себя. Борзописцы всех стран подливали масла в огонь и щипали контуженного медведя. Но были и другие книги. Ни одна из двух рассмотренных репортажных книг не претендует на полноту. И та и другая – россыпь знаков, мозаика, тематически случайная, в значительной части обусловленная заказом издателей, финансировавших поездки журналистов. Ни тут, ни там не найти рецептов спасения и ключей к пониманию сегодняшней российской трагедии. Но обе книги, пускай по-разному, расширяют горизонт представлений. Хотя в главном Капустинский и Врубель, при внешнем сходстве, – антиподы. Между ними – простая грань. Как между взглядом почти только снаружи – и взглядом также и изнутри.
С одной стороны, перед нами разум, в котором драматический опыт современности вызвал вполне мотивированный национально-оборонный рефлекс, но и сформировал навык отстраненно-холодного абстрагирования, рассудочного, а потому бесплодного, просветительства. Избирательная бесстрастность (неспособность – вопреки декларациям – признавать и уважать «чужое») лишает его повествование глубины. Мелкие неточности и крупные умолчания изобличают в нем более увлеченного визионера, чем добросовестного фактографа. При множестве справедливых частных наблюдений, Капустинский мыслит монологически – с позиции представителя несомненного блага, которое есть метафизический противовес ошибочной жизни заблуждающегося народа исторически порочной страны. Таков, при всех оговорках, миссионер либерального романтизма в непонятом им русском четвёртом мире. Ему нечего предложить этому страдающему миру, кроме избитых глобализаторских схем и неубедительных заверений вроде «Запад откажет другим, но России поможет всегда» (последняя фраза «Империи»). Его напор вызывает протест и наводит на подозрения. Импозантный спецкор оказывается неожиданно груб и лукав, корыстно тенденциозен. Его взгляд – это хитрый взгляд лисы.
Но вот перед нами другой автор, не скованный преданностью раз и навсегда выбранным атлантистским ориентирам. Мыслитель едва ли менее рафинированный, стилист едва ли менее мастеровитый, чем его предшественник, он обладает главным преимуществом – способностью сопереживать не только тем, кто ему «классово близок». Врубель почувствовал Россию, «заразился» ею, судьба ее принята им близко к сердцу, он стремится мыслить диалогически вместе с героями своего повествования, говорит их словами, подчас перевоплощаясь в них, хотя и не отождествляясь с ними. Порой, подобно Капустинскому, увлекается пустяками, недотягивает фабулу, его захватывает речевая инерция, он бросает проходные клише – как дань рыночной конъюнктуре. Однако он не передёргивает. Сохраняет ироническую дистанцию по отношению к тому, что этого требует. В том числе к самому себе. Есть в нем даже некая застенчивость, не свойственная журналистскому племени. Он отдает себе отчет в том, что многого не понял. Его взгляд – это сопереживающий взгляд собаки. В последних строках книги Врубель признается: к России «трудно остаться равнодушным» (347). Он равнодушным не остался – и это вызывает уважение, желание прислушаться.
Вместе с Россией Врубель прошагал по лживому безвременью, простился с прекраснодушным «перестроечным» идеализмом, осознал кошмар «великого хапка» и абсурд его итогов. Правда, так же, как Капустинский, он не придает значения октябрьскому путчу 1993 года, видя в нем лишь рядовой эпизод распада империи. А об агрессии «мирового сообщества» против «малой России»– Сербии – в 1999 году ухитряется не упомянуть вовсе (как, впрочем, и о ряде других важных политических событий). То есть – о точках нравственного поворота, определяющих для будущего России, он умолчал. Возможно, из цензурных соображений («иначе не издадут»); возможно, оттого, что осмыслить их не сумел или не решился. Однако само бескорыстное стремление польского интеллигента – понять сопредельный славянский народ душой и совестью – кажется подходом единственно достойным и справедливым. А значит – художественно верным.
Россия традиционно видится полякам как «особая планета», населённая «иными» существами. За пределами понимания большинства польских эссеистов остается многоликость пограничной, евразийской русской цивилизации, она не воспринимается как равноценно значимая полемическая альтернатива западной. Ее представляют (и судят) антиномично, тиражируя идею абсурдности и бесперспективности русской модели. Старинная вражда к «москалям» и «москевкам» воскресает во многих путевых хрониках, которые тонут в тенденциозно подобранных случайных подробностях, в анекдотических казусах, сообщаемых с чуть подретушированным злорадством и брезгливостью (нередко скрываемыми за демонстративной «симпатией»). Как правило, варьируются привычные фикции. Вроде того, что русские порывисты, непредсказуемы, способны на что угодно и готовы на всё, когда напьются. Существуют в антисанитарных и антиэстетичных условиях, не годных для проживания цивилизованного человека. Великую польскую нацию не уважают, обзывают «полячишками». Их речи нелепы, мечты безумны, а дела ужасны. Хотя отдельные особи неожиданно могут оказаться похожими на людей. И так далее. К сожалению, подобных невнятно-банальных книг – большинство.
Отрадное и удивительное исключение – капитальный труд Марии Янион «Невероятная славянщина» (2007)5. Авторитетная исследовательница романтизма ясно дает понять, что польский комплекс неполноценности перед западом есть производное от привычной русофобии, замешанной на снобизме. Опирающееся на «ориентализацию» России представление о том, что это не есть Европа, игнорирует тот факт, что поляки – тоже славяне. По мнению Янион, ее соотечественники, забыв о своем славянстве, стали «сами себе чужими». Кроме того, им свойственна «постколониальная ментальность»: замкнутый круг ощущения своей недостаточности, периферийности и в то же время – мессианистский синдром превосходства над аморальным западом и варварским востоком; в сумме – «национальная фигура тотального бессилия» (12). Возвеличивание Польши как благородной «невинной жертвы» неизбежно ведет к сатанизации России (93). Это – симптомы патологии национальной идентичности, консервирующей де-кюстиновский взгляд на Россию. Подобный «монолитный образ» иной – чуждой Европе – фаталистичной и бесформенной России (по убеждению Янион, он запечатлен и в «Империи» Капустинского) создает фиктивную преграду между «нами» и «ими», тогда как и те, и другие «тревожно близки» друг другу (235). Совершенно другой взгляд на Россию – взгляд идущего своей тропой внимательного и сострадательного следопыта, ставшего здесь своим, – запечатлен в книгах Вилька, которые Янион оценивает чрезвычайно высоко (240).
В художественной литературе Польши так же, как в эссеистике, количественно преобладает бытовой миф о России, покоящийся на безрассудных гиперболах. Бескрайняя «проклятая земля» противостоит уютной «родной Европе» – краю достатка и искони реализованных прав человека, и Польше, частице её, – как мир деспотии, нищеты, нечистоты, невежества и безвкусицы, отсутствия меры и стиля. В целом, в польской литературе, как и в масс-медиа, происходит консервация и канонизация антирусских стереотипов. Предубеждения присутствуют как аксиомы. В беллетристике последнего двадцатилетия мало произведений, полностью или хотя бы отчасти посвященных русской теме, позволяющих говорить о полемическом диалоге в духе непредвзятого познания родственной культуры. Почти невозможным делом оказалось отыскать здесь позитивную трансформацию представлений о России. Продолжается пасквильно-карикатурная линия, хотя чёрной краски теперь меньше в силу вялости постмодернистского темперамента новых авторов. Но есть и книги, где – всюду, кстати, пунктирно, поскольку русская тема нигде не становится осевой, – русские поданы уже без ненависти, с юмором, слабым интересом и даже долей сочувствия. Некоторые упоминания вскользь, фрагментарные образы, рассеянные тут и там, также позволяют судить об эволюции стандартных мифологем, связанных с Россией в польском национальном сознании.
Развёртка и преодоление мифостереотипа России в художественном образе интересны немногим писателям. Оригинальностью видения выделяется трехактная драма Славомира Мрожека «Любовь в Крыму» (1993)6, построенная на игре со смыслами, стилизация в духе чеховского театра. Автор, по его словам, попытался, ни много, ни мало, на примере России обобщить исторический опыт ХХ века, и, возможно, в чем-то это ему удалось – во всяком случае, русская проблематика претворена здесь в многомерные образы, не сводимые к чёрно-белым противопоставлениям. Интересен в плане очищения взгляда на Россию написанный в духе «альтернативной истории» роман-дистопия Эдварда Редлинского «Кроветечение» (1998)7. Действие его происходит в гипотетической Польше, пережившей в начале 1980-х годов войну с СССР. «Солидарность» предельно взвинтила обстановку, но власти погрязли во внутренних интригах, военное положение не было введено, началась гражданская война, а затем советская интервенция. «Должен был быть ремонт – кончилось пожаром!» (165). Война разрушила Польшу и лишила ее самостоятельности, однако спасла и возродила мобилизовавшуюся и реформировавшуюся Страну Советов. И вот в 1990-х в Польшу возвращаются эмигранты с запада и каторжане из Сибири; в польских семьях ведутся долгие разговоры о житье-бытье: переоценивается новая история и многим ключевым моментам польско-русских отношений дается трактовка, разрушающая окаменелости стереотипов.
Роман Дороты Масловской «Польско-русская война под бело-красным флагом» (2002)8, как точно сказано в аннотации к русскому изданию, – «сюрреалистическая аллегория упертого национального самосознания, ехиднейшая карикатура на всякую ксенофобию». В сдвинутом мире, увиденном глазами повествователя-наркомана, происходит гротескное накопление ядов русофагии. Польша изнемогает от нашествия наглых, нахрапистых деляг – пришельцев с востока: «нельзя шагу ступить, чтоб не наткнуться на русских» (82). Они «опускают польскую музыкальную промышленность и раскрадывают польский песок» (148-149), травят коренных поляков своими паршивыми сигаретами и мечтают их «прокинуть», чтоб основать здесь свое государство: «мы тут базарим, а русские вооружаются» (240). Все заполонил халтурный «русский сайдинг», даже бело-красный флажок купить у русских дешевле, растет прослойка «прорусских антиполяков». Вопрос стоит ребром: «...или ты поляк, или ты не поляк. Третьего не дано. Или поляк, или, наоборот, русский. А попросту говоря, или ты человек, или чмо позорное» (119). Во спасение нации учреждается праздник «День Без Кацапов», проводится анкетирование – психотест на национальную зрелость, где высшая мировоззренческая ступень – «радикально антирусские взгляды с праворадикальным уклоном» (241). Галлюцинаторный бред выливается в апокалиптические картины: «бело-красные волны рвоты захлестывают город, девятый вал рвоты, который хорошо виден из космоса, чтобы русские знали, где наше государство, а где их и на какую всеобщую демонстрацию национальной солидарности против хищных захватчиков способна Польша» (154). В романе обыграны и спародированы шовинистические рефлексы: вымученную анахроничную пропаганду сметает конвульсивный смех.
Отношения польского и русского народов омрачены взаимооговорами и предубеждениями. Для того, чтобы научиться жить рядом, понимание сути разногласий важнее, чем упрощенное представление о дружбе. Во времена нарастания глобальной конфронтации, бурных интеграционно-дезинтеграционных процессов, хаотичных поисков национальной идентичности и новой делёжки территорий проблемы взаимного восприятия славянских культур становятся всё острее. От подхода к ним, от степени осознания нашей культурно-языковой общности зависит выживание славянского этноса, разобщённого как никогда прежде. Все славяне – в силу геополитических причин – оказались в ситуации национального обезличивания. Половина славян – русские, те, кто всё же не столь массово поддаётся космополитической перелицовке. Между тем, русофобия остаётся, к несчастью, «раковой опухолью славянского мира»9. Образ России в славянских литературах последних десятилетий амбивалентен, ибо основан на длительном историческом опыте совместных обретений, утрат, взаимных предательств, надежд и разочарований. Для ряда национальных литератур (особенно сербской) русская проблематика является сущностной, экзистенциально неизбежной, особенно в свете геополитической катастрофы, инициированной уничтожением Советского Союза и Югославии (оба государства, несомненно, не умерли естественной смертью, а погибли вследствие тщательно спланированной эвтаназии). Тема России как эксплицитно, так и «латентно» присутствует в творчестве многих прозаиков и поэтов славяно-балканского региона, стремящихся осмыслить слом прежней, «оптимистической» культурно-цивилизационной парадигмы, замену ее матрицей выживания и этосом мученического возрождения. Однако печальная истина заключена в словах: «О России братья-славяне вспоминают, когда их начинают поджаривать на сковородке»10. При этом если у балканских славян доминирующая тональность – осознание единства исторических судеб с восточными славянами, то у славян западных это так лишь отчасти. Особенную, болезненную субстанцию в этом смысле являет собой Польша, у немалой части населения которой естественная тяга к единению с русскими вытеснена своего рода «романтикой» русофобии, что с одной стороны, объяснимо историческими антагонизмами и трениями соседствующих народов, однако с другой – поражает смешением анахроничной наивности, невежества и расчётливого лицемерия.
Сколько бы ни говорилось о преимуществах диалога (дискуссий, совместного поиска истины) над конфронтацией, увы – всё это лишь слова, вопреки кропотливым трудам любых смешанных польско-российских экспертных «групп по сложным вопросам». Бал правят гонор и самонадеянное невежество. Трудно поверить и в то, что «если бы отношения между русскими и поляками зависели от славистов <...>, русско-польская дружба цвела бы как сад»11. Именно фразеология и аргументация ангажированных идеологов-интеллектуалов, становясь пищей массового сознания, создает барьеры в общении культур. Активизируемые давлением политических обстоятельств деструктивные мифы выражают не столько убеждения отдельных личностей, сколько интересы различных групп, характеризуя не духовность, а актуальную практическую смётку нации. Эти образы – часто неосознанные, неполные, не приемлющие иного – становятся реальностью и долго влияют на нее. Однако привнесенные мелочным прагматизмом сиюминутные конфликты не задевают корневой сути – нашего родового культурного единства. Благотворное взаимовлияние польской и русской культур никогда не сходило на нет, даже возрастало в моменты наибольших разногласий между властями предержащими.
Между тем, вековое взаимонепонимание, отчуждение властных верхов обеих стран от общеславянских задач единения вызывало в культуре рост постоянно распаляемой русофобии и, соответственно, полонофобии, ориентаций по сути антиславянских, деструктивных для национального самосознания и поляков, и русских. На переломе эпох, в 1990-е-2000-е годы конфликт обретает новую остроту. Натоевропейская интеграция Польши, ограничившая ее суверенитет, изощренно противопоставила страну славянству, сделала опорой новой дезинтеграционной идеи: славяне без России и против нее (замысел польско-чешско-словацко-украинской унии). Антироссийская пропаганда имеет целью навсегда поссорить поляков и русских, разделив славянство в интересах запада. Тенденции разобщения, активно подпитываемые извне славянского ареала, не угасают, техники пиар-манипулирования становятся все изощренней, хотя, несомненно, вызывают и все большее отторжение – обычным людям давным-давно «изрядно надоел истошный вой, поднятый вокруг жгучих проблем нашей общей истории»12. Однако, препятствий для сближения славян, неугодного западу, остается немало, а новых возводится еще больше. По-прежнему, как и во времена Тютчева, понятны его строки: «Вам не прощается Россия, России не прощают вас». Новые мифотворческие стихии, общие для всего мира, включая Польшу и Россию, стремятся углубить цивилизационный разлом, догматизировать примитивные решения, демонизировать критическую мысль, где бы она ни рождалась. Ничто действительно независимое и «самоуправляемое» не по нраву новым претендентам на мировое информационное господство.
Советская Россия осталась в истории героическим прорывом в будущее, так и не понятым миром. Но, как и другим славянам, полякам «не прощается Россия», явившая в истории уникальные примеры бескорыстия, жертвенности, великодушия. Поэтому «домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою», как и в пушкинские времена, не умолкает. «Славянские ручьи» всё так же упрямо не желают слиться в еще не иссякшем, хотя уже изрядно обмелевшем «русском море». На разобщение славян продолжают работать старые фобии и новые, часто вымышленные, обиды. «Народные витии» все так же взвинчивают общественное мнение. И все же тенденциозный, внушаемый прозападными масс-медиа образ России теряет в глазах населения Польши достоверность, так как поляки традиционно не доверяют официальной (а равно и приватно-коммерческой) пропаганде. Социологи прогнозируют эффект с точностью до наоборот: поворот к доброжелательности в отношении восточного соседа (по силлогистической схеме: правительство враждебно собственному народу; правительство негативно относится к другому народу; следовательно, другой народ заслуживает положительного к себе отношения).
Вряд ли полякам удастся в обозримом будущем освободиться от предрассудков в отношении России, однако ненависть к восточному соседу, даже активно реанимируемая, едва ли может стать польской «национальной идеей». Слишком многое нас объединяет, слишком много положительных связей создано культурой. Отличает же, помимо несовпадения экзистенциальных приоритетов и частных интересов, представление о собственной значимости в глазах друг друга. Если для русского сознания Польша и всё, что с ней связано, – вопрос периферийный, малозаметный, то для польского Россия – проблема невралгическая, повседневно присутствующая. И, по большому счету, поляки готовы на многое – лишь бы стать для России предметом столь же обыденного внимания, пусть даже негативного. Даже премудрый писатель и футуролог Станислав Лем, призывая к примирению и единению, мимоходом расставляет характерно-польские акценты: «Многие годы Польша жила в тени могущественного соседа, которым была Россия. Порой это соседство было тягостным и подавляющим. Сложно удивляться тому, что мы страдаем от своего рода российского комплекса.<...> Россия для нас ближе всего как в геополитическом, так и в культурном плане. Нет смысла обижаться друг на друга и ворошить прошлое, за что немалую долю ответственности несут экстремисты с обеих сторон»13. Признание близости двух народов в высказывании Лема важнее, чем крен в польский травматический эгоизм и желание зеркально поделить ответственность.
Схематизирующие, постыдные стереотипы уже не владеют массовым сознанием безраздельно. Остается верным, внушающим надежду суждение Мицкевича: «Язык и литература составляют естественное связующее звено между нашими народами; благодаря литературе мы все чувствуем себя братьями и сынами одной отчизны». Конечно, за всем стоит интерес – но ведь не только материальный. Глубинное единство – гораздо более крепкое, чем любые политико-дипломатические, военные и хозяйственные союзы, – есть гарантия бесконечного взаимного тяготения, симпатии и познания, не омрачаемого никакими – преходящими и поверхностными (хотя и ведущими к трагедиям) – ссорами. В свете этой аксиомы интересны трансформации «русского» этностереотипа в польской художественной литературе. Здесь можно наблюдать нейтрализацию отрицательно маркированных аспектов за счет иронического снижения конфронтационных шаблонов, а порой и позитивного насыщения образа. Родственно-культурное взаимообогащение русского и польского народов продолжается на почве искусства – разгоняющего траурную муть серых ярлыков и чёрных меток.
 
1. Вильк М. Волчий блокнот / Перевод И. Адельгейм. М., 2006;. Wilk M. Wilczy notes. Gdańsk, 1998; Wołoka. Kraków, 2005; Dom nad Oniego. Warszawa, 2006; Tropami rena. Warszawa, 2007.
2. Произведения этого автора детально рассмотрены в статьях И. Адельгейм, переводчицы его книг на русский язык (Личное пространство чужой территории: «Волчий блокнот М. Вилька» и стереотип России // Россия - Польша: Образы и стереотипы в литературе и культуре. М., 2002 и др.).
3. Kapuściński R. Imperium. Warszawa, 1993. Wyd. 18. Warszawa, 2008.
4. Wrubel K. Planeta Rosja. Warszawa, 2005.
5. Janion M. Niesamowita słowiańszczyzna. Kraków, 2007.
6. Мрожек С. Любовь в Крыму / Перевод Л. Бухова // Мрожек С. Тестариум. М., 2001.
7. Redliński E. Krfotok. Warszawa, 1997.
8. Масловская Д. Польско-русская война под бело-красным флагом / Перевод И. Лаппо. М., 2005.
9. Волков В. Русофобия – раковая опухоль славянского мира // Лит. газ. 2004. 14-20 янв. № 1. С.2.
10. Чванов М. Наши писатели всегда не только книги писали //Лит. газ. 2004. 21 июля. № 29. С.8.
11. Волосюк С. Польша и Россия: конфронтация и гравитация // Новая Польша. 2006. № 10. С.22.
12. Петров А.С. Полонез по-русски, или Заграница.pl.ru. М., 2006.
13. С. Лем. Интернет-конференция 16.01.2006 // http://www.inosmi.ru/press/224888.html
____________________________________
Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ по проекту «На переломе:  образ России прошлой и современной в культуре Европы и Америки (конец ХХ – начало ХХ1 в.в.)» Проект № 06-04-00547а.
(Нет голосов)
Версия для печати

Возврат к списку