23-02-2020
[ архив новостей ]

ОБРАЗ СОВЕТСКОЙ РОССИИ В ИСПАНОАМЕРИКАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

  • Дата создания : 24.12.2007
  • Автор : А.Ф. Кофман
  • Количество просмотров : 3521
 
Андрей Федорович Кофман
 
ОБРАЗ СОВЕТСКОЙ РОССИИ В ИСПАНОАМЕРИКАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
 
В самосознании этноса образ «другого» возникает и актуализируется в первую очередь по отношению к соседним этносам, поскольку с ними устанавливаются постоянные межэтнические контакты, с ними приходится либо уживаться, либо  воевать. В Европе территории расселения этносов относительно твердо определились после распада Римской империи, а в некоторых случаях и гораздо раньше; соответственно образы «другого» в самосознании европейских народов складывались и кристаллизировались в течение долгого времени и в силу этого имеют достаточно консервативный, инерционный характер.
В Испанской Америке интерес к России вплоть до конца XIX в. был минимальным - еще слишком далекой, чуждой и неизвестной была для Америки эта страна, лежавшая за границами западноевропейского мира. Эта ситуация изменилась на рубеже веков под воздействием интереса к русской литературе, которая сыграла роль связующего звена между двумя столь отдаленными культурами. Но в центре внимания латиноамериканских интеллектуалов Россия оказалась после социалистической революции, которая рассматривалась как первый шаг на победном пути мировой революции, и этот ее посыл был воспринят левыми движениями во всем мире, и в особенности, в Латинской Америке. Здесь левые движения коммунистического толка сформировались самостоятельно, практически без участия эмиссаров СССР. Но они оказались не менее, а где-то гораздо более сильными, чем в Европе, и особенно прочные позиции левая идеология заняла в среде творческой интеллигенции.
Тому есть ряд причин. Во-первых, глубокая экономическая отсталость подавляющего большинства стран континента: чем больше нищеты, тем легче и действеннее коммунистические идеи проникают в сознание. Во-вторых, политические факторы: диктаторские и авторитарные формы правления чреваты революциями, которые берут на вооружение самые радикальные идеи переустройства общества. В-третьих, – довольно прочно устоявшиеся в Латинской Америке традиции анархо-синдикализма, который легко впитывал марксизм. Наконец, нельзя сбрасывать со счетов характерный латиноамериканский мессианизм, глашатаями которого стали Р.Дарио, Х.Э.Родо, автор прогремевшего на всю Америку эссе «Ариэль» (1901), утверждавшего духовность Латинской Америки в противовес прагматизму США, и Х.Васконселос, автор книги «Космическая раса» (1925), который предрек континенту главную роль в духовном обновлении человечества. Так что семена социалистической революции в России попали на благодатную латиноамериканскую почву.
Образы «другого» народа всегда в той или иной степени идеологичны. В образах Советской России, созданных пером испаноамериканских писателей левой ориентации, идеологическая составляющая повышается многократно и предстает уже совершенно в ином, пропагандистском качестве. При этом используется набор новых мифов, рожденных и пестуемых в самой Советской России. Важно отметить и тот момент, что интеллектуал первой половины ХХ в. оказался в резко поляризованном мире, организованном по принципу «кто не с нами – тот против нас». В этих условиях любая серьезная критика Советской России воспринималась как помощь врагам – будь то империалисты или фашисты. Эти тенденции наиболее ярко воплотились в репортажах и воспоминаниях двух знаменитых латиноамериканских поэтов – перуанца Сесара Вальехо и чилийца Пабло Неруды.
 
Вальехо побывал в СССР трижды – в 1928, 1929 и 1931 гг. и по личным впечатлениям опубликовал в парижских газетах серию репортажей, на основе которых издал книгу «Россия, 1931. Размышления у стен Кремля», которая имела колоссальный успех даже среди интеллектуалов, далеких от коммунизма. Не будучи формально коммунистом, ведомый лишь страстью, энтузиазмом и искренностью, Вальехо подчас защищает достижения социализма с пропагандистским напором и догматизмом, словно бы позаимствованным со страниц газеты «Правда». Но Вальехо был великим поэтом-новатором, создавшим собственный, глубоко индивидуальный поэтический язык, где за агитационными пассажами иногда пробиваются поэтический взгляд и живые непосредственные впечатления.
В статье «Подлинная ситуация в России» (1929) Вальехо писал о том, что в отношении к Советской России установилось две «легенды» - условно говоря, «черная», пропагандируемая лагерем реакционеров, и «розовая», старательно поддерживаемая в стане европейских коммунистов. Отмежевываясь от этих крайностей, он заявляет о своей установке на объективность. Но в той резкой системе противопоставлений, в которой представлен образ России, для объективности остается мало места. Это двойная система оппозиций: Запад / Россия и прошлое / настоящее, устремленное в грядущее, при том, что прошлое и Запад трактуются всегда в негативном ключе, а настоящее с его перспективой и Россия – в позитивном.
Для оппозиции Запад / Россия важен образ границы, создаваемый Вальехо: если польская граница напичкана траншеями и аванпостами, то русская – спокойный и безмятежный простор, выражение «миролюбивого духа страны Советов». «Похоже, что именно в России дух миролюбия проявляется в высших и подлинно конструктивных формах», - развивает свою мысль автор. Россия противопоставлена Западу как иной мирострой: не только как пространство мирное – агрессивному, но также как мир разума, распорядка, строительства, действия, гуманизма, словом, как мир будущего - хаотичному, бесчеловечному, обреченному капиталистическому миру. Будущее, причем всечеловеческое, мессианское будущее – вот, собственно, та призма, сквозь которую Вальехо (и не только он) видит Россию, о чем многократно и прямо говорит: «Русский идеал, несомненно, восторжествует в будущем всего человечества»1.
Советская Россия стоит на перепутье между прошлым и будущим. Это ощущение соположения и разрыва времен Вальехо замечательно выразил в статье о Москве под названием «Три города в одном». Один – город прошлого, и, что интересно, автор воспринимает его в поэтическом видении, при этом воссоздавая традиционные мифологемы скрещения Азии с Европой, жестокости российской истории, примитивности, патриархальности и природности русского человека. «Город, вобравший в себя черты монголо-татарской, буддийской и византийской культур, Москва – это большая деревня, из умерщвленного варварского чрева которой еще выпирают ржавчина виселиц и византийских куполов, запах ячменной водки, кровь крепостных, вино кремлевских празднеств, пот примитивных и бестиальных военных походов». Другой город – тоже тень прошлого – это старые, но реконструируемые здания; он соотносится с планом настоящего. Наконец, третий город, мысленно спроецированный в будущее, – это новые строящиеся здания. Автор не устает восхищаться современной советской архитектурой: «Она соединяет в себе комфорт и простоту, элегантность и незамысловатость, прочность и красоту», она равно далека как от «монументалистского и декоративистского мифа западноевропейской рабочей архитектуры», так и от реально существующих на Западе домов для рабочих, где люди содержатся, как тягловый скот.
Каждому из трех городов соответствует свой социальный слой. Москве прошлого – бывшие буржуа, аристократия и помещики. Вот как их описывает Вальехо: «Дореволюционный русский бродит по Москве, словно раненый и озлобленный призрак (…) Нет центра тяжести ни в ногах его, ни в голове, ни в интересах. Советская действительность ему кажется столь странной и неприемлемой, что она его нейтрализовала и привела к полному бессилию. Его социальная роль свелась к нулю. Это не актер, а зритель в театре реальности. Он не живет, а выживает». В столь же пренебрежительном тоне охарактеризован другой социальный слой – нэпманы, обыватели и несознательные рабочие, не участвующие в строительстве новой жизни: их удел – либо бессмысленное прожигание жизни, либо жалкое прозябание.
Цвет Советской России, залог ее великого будущего – большевики. Любопытно отметить, что, воспевая большевиков, Вальехо бессознательно, а может, и по чистому совпадению, использует некоторые из традиционных стереотипов образа русских, в частности, мифологему русской широты и отсутствия чувства меры. «Их деятельность выливается в патетические излишества и доходит чуть ли не до карикатуры. Они не знают промежуточных тонов. Большевик - это не мудрец, а человек, ни в чем не знающий удержу (desmesurado). Склонный к преувеличениям, но не к фанфаронству, он живописен и драматичен, страстен и безжалостен». В характеристике большевиков находят отражение также такие мифы, как жертвенность русского народа и его коллективистский дух: получается так, что большевики воплотили в себе эти национальные черты в самом экстремальном выражении. Но при  этом большевики начисто лишены русской покорности, пассивности: «Они постоянно готовы к самопожертвованию и обладают инстинктивным органическим стремлением каждодневно свершать великие деяния. Воистину необыкновенны их самоотречение, их коллективистская страсть, их научная воинственность, спонтанное приятие советского строя, их динамизм, созидательная вера, в конечном счете, их жизненная стратегия». И в заключение – почти провидческое обобщение: «Их жизнь, полная страдания и самопожертвования, и в то же время естественности и страсти, вызывает чуть ли не религиозное почитание»2.
Но сколько бы Вальехо ни восславлял достижения Страны Советов и деяния большевиков, он оставался поэтом, человеком, для которого свобода духа была превыше всего; и как поэт он инстинктивно почувствовал то, что его настораживало в марксизме, – тенденцию к превращению в новую религию. Его художественная практика (если не считать романа «Вольфрам», неудачного упражнения в методе социалистического реализма) была бесконечно далека от коммунистических агиток. И эта болезненная раздвоенность сознания и сердца прорвалась в словах, сказанных им накануне второй поездки в СССР: «И вот в чем первопричина нашего беспокойства. Разрешает ли марксизм многочисленные проблемы духа? Обретут ли все моменты и возможности исторического бытия свое разрешение в марксизме? Наконец, охватывает ли марксизм человеческую сущность жизни?»3.
 
В какой-то степени эта раздвоенность присутствует и в сознании Пабло Неруды, который был последовательным марксистом и большим «другом Советского Союза» и никогда не изменял своим политическим убеждениям. Неруда, можно сказать, прочувствовал Россию прежде, чем побывал в ней фактически. Со школьных лет он увлекался Горьким, Достоевским, Толстым; затем пришло увлечение Л.Андреевым и свои ранние произведения будущий лауреат Нобелевской премии подписывал псевдонимом «Сашка» (имелся в виду Сашка Жегулев). Любимым же поэтом Неруды всегда оставался Маяковский.
Впервые Неруда приехал в Россию в 1949 г. К тому времени он уже прочно зарекомендовал себя как сторонник коммунизма (член компартии Чили с 1945 г.), подтвердив свои политические взгляды и в ангажированном художественном творчестве (сборник «Испания в сердце, 1937; две «Песни любви к Сталинграду», 1942, получившие широкую известность в Латинской Америке, и др.). Вскоре Неруда стал членом Комитета по присуждению Международных Сталинских, затем Ленинских премий в защиту мира и на заседания комитета он приезжал в Москву регулярно.
Поскольку политические симпатии Неруды сложились задолго до того, как он посетил СССР, они не просто определили, но, можно сказать, диктовали ему восприятие Страны Советов. Стоит привести слова, сказанные другом и переводчиком Неруды Э.Брагинской на заседании, посвященном столетнему юбилею рождения чилийского поэта: «Неруда – это одна из тех великих драматических фигур XX века, - а их немало – Альберти, Пикассо, Ромен Роллан, Арагон, Фейхтвангер, долгие годы Амаду  -  которые стали идейными друзьями СССР и каким-то непостижимым, роковым образом были рады обманываться, как и многие их сверстники в нашей стране, и видели у нас то, что им мечталось видеть». Именно этой мечтой рождены строки Неруды: «Ты, Советский Союз, расцветаешь / такими цветами, которым / на земле нет покуда названья».
Что неизменно поражало латиноамериканцев, побывавших в России, - это обилие пространства; вот и Неруда свои воспоминания о России начинает с образа пространства: «С самого начала меня поразило в Советском Союзе то, что в нем все проникнуто чувством простора, безбрежной шири…» Образ пространства моментально переводится в политическую плоскость и проецируется на время. Как и Вальехо, Неруда оценивает советскую действительность взглядом из будущего: «Я осознал и то, что с первозданных степных широт советского континента, начнется великий полет в будущее. Все человечество знает: на советской земле куется гигантская правда, и весь изумленный мир напряженно ждет того, что должно свершиться».  В конструировании образа России ее защитники из левой интеллигенции используют мифы и стереотипы, утвержденные в виде лозунгов в официальной Советской идеологии. Не становится исключением и Неруда, который наряду с прочими мифами воспроизводит и тот, что был выпестован и всячески поддерживался в сталинскую эпоху,  - образ страны, находящейся в окружении врагов: «Может ли писатель не быть солидарен с народом, который отражает яростные атаки захватчиков, который окружен беспощадными врагами и мракобесами всех мастей?» В создаваемый по идеологическим параметрам образ легко встраиваются и многие прочие советские лозунги – антиимпериализм, антиколониализм, братская помощь народам и  прочие. В дальнейшем Неруда многократно выступал в защиту советского социализма и нет нужды приводить эти высказывания. Интереснее обратиться к опыту осмысления минусов социализма.
Главным испытанием на прочность убеждений леворадикальной латиноамериканской интеллигенции стало развенчание культа личности Сталина: «Самая глубокая трагедия для нас, коммунистов, - вспоминает Неруда, -  заключалась в том, что мы поняли, что наши противники правы в оценке некоторых аспектов деятельности Сталина. На смену открытиям, потрясшим наши души, пришло болезненное состояние умов. Одни чувствовали себя обманутыми и волей-неволей принимали доводы врагов, переходили на их сторону». В этой ситуации марксисты во всем мире вынуждены были вырабатывать стратегию самозащиты. И она была выработана – продолжим цитату: «Другие считали, что ХХ съезд – великое свидетельство силы и цельности коммунистической партии, которая выстояла несмотря ни на что, и, не испугавшись ответственности, явила миру историческую правду. И если мы действительно ответственны, то теперь, зная все, можем самокритично проанализировать прошлое: ведь самокритика и анализ – главные элементы нашего учения – не позволят повториться подобному». Неруда признает даже то, что «я, грешный, тоже внес свою лепту в культ личности Сталина». Однако под рукой всегда есть два самооправдания. Первое: «Но в те времена Сталин был для нас всемогущим победителем гитлеровских армий, спасителем всего человечества». За ним сразу же следует второе: «Перерождение его характера – какая-то непостижимая тайна, которую так и не смогли разгадать многие из нас»4.
Впрочем, Неруда не мог не видеть некоторых изъянов социализма – прежде всего в том, что касается свободы творчества. Он на уровне инстинкта не принимал цензуры, прямого социального заказа и, думается, был вполне искренен в своем ангажированном творчестве. Неруда вспоминает, как в 1951 г. во время поездки в Китай, Эренбург прочел ему «одно из своих негласных стихотворений. Я назвал стихотворение «негласным», потому что оно пришлось на ту пору, когда в стране появлялись в газетах разносные статьи, под обстрел попадал то один, то другой художник. (…) Стихотворение, в котором было столько нежности к Франции, пряталось от чужих глаз, точно скрытый в траве цветок». Конечно, эта ситуация с подпольным творчеством не могла не задеть Неруду; но в то время, говорит он, на фоне величия революции в его «душе не было места для мрачных деталей». Зато два десятка лет спустя он очень остро воспринял жалобу Гарсиа Маркеса на то, что из русского перевода «Ста лет одиночества» выкинули ряд эротических сцен, и выразил свое недовольство в советском издательстве. Неруда не может скрыть растерянности, на всякий случай вновь подтверждает свою твердую веру в социализм, но тут же признается: «…Мне все труднее разобраться в противоречиях, которые раздирают наше человечество». Свобода творчества – та грань, за которой политическая вера дает трещину. Наконец, стоит привести воспоминание Л.Осповата, написавшего первую на русском языке книгу о творчестве Неруды. На вопрос о том, можно ли в этой книге назвать его социалистическим реалистом, чилийский поэт ухмыльнулся и понимающе сказал: «Если очень нужно, то можно». То есть сам себя он к этому «прогрессивному методу» не относил, а значит, внутренне его не принимал.
Следует отметить, что образ России в творчестве Неруды далеко не сводим к идеологическим чертежам; он намного более разнообразен и поэтичен, чем в репортажах Вальехо. Такое качество ему придает опыт тесного дружеского общения с советскими писателями и переводчиками. Благодаря этим дружеским контактам, в творчестве Неруды образ России предстает в глубоко личностном измерении. Неруда, истинный «гражданин мира» чувствовал свою духовную укорененность во многих странах, в том числе и в Советском Союзе, и потому писал о себе:
Я патриарх моего арауканства,
кастилец по речи, свидетель
Эль Греко и его бедной родни,
я сын Аполлинера или Петрарки
а также и птица Василия Блаженного,
живущая среди цветастых куполов,
лукавых луковиц и редисок
византийского огорода, среди видений
икон и их геометрии…

(Перев. П.Грушко)

 
Как только в поэзии Неруды образ России изымается из идеологических схем, он тут же приобретает иное качество и, можно сказать, космический масштаб. Он насыщается мистикой, тайной, ощущением вечности; на первый план выходят мотивы самобытности, беспредельного пространства, мощи, соборности. Такой образ – по сути своей религиозно-экстатический - создан в стихотворении «Колокола России»:
Однажды я брел по безмолвной заснеженной шири,
 И вот что случилось –
                  Послушай, родная, про случай туманный:
мороз над пустынною степью
                  развесил ледышки своих ожерелий,
и шкура планеты блестела,
                 покрыв обнаженное тело России,
 а я, раздвигая скелеты берез, в предвечерье огромном
шагаю, вздыхаю пространство
                и слушаю пульс одинокого мира.
Тогда-то и взмыл из безмолвия
                Голос земли полуночной,
за голосом голос, вернее –
               всемирное многоголосье:
глубокий басовый удар
              неумолчный металл непроглядного мрака,
поток этот медленный – голос таинственный неба.
В округлые выси летел
              Этот вызов небесного камня
 И падал во мглу водопадом серебряной скорби, -
Вот так я в дороге и встретился
              с колоколами России,
с глубинным ознобом их звона во тьме поднебесной.
( пер. П.Грушко ) .   
 
 
Во внеидеологическом образе России проступают мифологемы и стереотипы, сформированные в русской, а через нее в западноевропейской культуре – и эта закономерность проявляется в репортажах Г.Гарсиа Маркеса, написанных в 1957 г., после первого посещения СССР, куда начинающий писатель и журналист приехал на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. В ноябре того же года он опубликовал репортаж «Я побывал в России», который два года спустя вышел в свет в несколько более расширенном варианте под названием «СССР: 22.400.000 квадратных километров без единой рекламы кока-колы».
Следует подчеркнуть, что Гарсиа Маркес не принадлежал ни к левому, ни к правому лагерю и при восприятии советской действительности не исходил из предзаданных идеологических установок. Ситуация первого контакта, с одной стороны, дает особую остроту впечатлений; с другой, – заставляет упорядочить эти впечатления, выделяя главные среди второстепенных. Эти главные, самые яркие, впечатления и становятся «несущими конструкциями» образа.
В первых строках репортажа писатель повествует о пересечении границы. Этот рассказ полнится глубинным смыслом и все дальнейшие впечатления автора подтверждают, что государственную границу СССР он воспринимает в расширительном, символическом, онтологическом ключе - как границу между цивилизациями. Эта, уже вполне осознанная мысль о границе цивилизаций, была вынесена в ироничное заглавие переработанного репортажа: кока-кола мыслится принадлежностью западной цивилизации; ее отсутствие – это не смысловое зияние, а образ иного миростроя. Русская граница в трактовке Маркеса  - непроницаема , в первую очередь на уровне сознания, что находит подтверждение в словах об «иной» непостижимой ментальности, которые, что примечательно, звучат как вывод в последних строках репортажа. Так, можно сказать, «обрамлен» репортаж, а вместе с ним и образ России.
Между этими смысловыми рамками и развивается тема инаковости России. Сразу вслед за мотивом границы мощно, эпически звучит лейтмотив безмерного пространства: «Человеческое воображение с трудом способно вместить в себя колоссальные размеры этой страны. (…) Эти размеры чувствуются, как только пересекаешь границу. (…) Возникает такое чувство, как будто путешествуешь к недостижимому горизонту, где надо полностью изменить чувство пропорций, чтобы понять страну». Собственно, в этих строках просматриваются начала всех тех мотивов, что получат развитие в дальнейшем.
По Гарсиа Маркесу, выходит так, что именно безмерное пространство стало почвой, на которой взросла русская инаковость. Заявленный образ пространства проецируется на восприятие русской ментальности и русского миростроя. В приведенных выше цитатах ясно выделяются две характеристики. Первая – «колоссальные размеры» пространства. Они-то, по убеждению Маркеса, порождают монументализм, какую-то нечеловеческую масштабность русской ментальности и жизни во всех проявлениях. По замечанию писателя, «это страна, где невозможен камерный театр». Примечателен следующий фрагмент: «Громадные портреты вовсе не есть изобретение Сталина. Это нечто, порожденное глубинной психологией русских: инстинктом объема и количества». Очень важная и глубокая формулировка, куда не вошло понятие «качества». Действительно, объем и количество – это поле экстенсивности, то есть беспредельное количественное расширение, не переходящее в новое качество. Ярким выражением этой характеристики стал заголовок одной из подглавок репортажей: «Москва – самая большая деревня в мире» (напомним: тот же образ возникает в репортажах Вальехо). В нем вовсе нет ничего пренебрежительного по отношению к столице России; он выражает совсем иную мысль. Город – антипод природности, это пространство, создающее иное качество. Деревня же традиционно мыслилась частью природного пространства. Москва, таким образом, охарактеризована как воплощение объема и количества, не создающих нового «городского» качества. Сказанное, однако, вовсе не противоречит идее русской инаковости и тому, что говорилось о цивилизационной границе. Разумеется, Россия имеет собственное качество – только образуется оно в поле экстенсивности.
На это указывает другая характеристика, прозвучавшая при описании пространства: смещение «чувства пропорций».  Сформированный безмерным пространством «инстинкт объема и количества», толкает русских к чрезмерности проявлений во всем. Автор вспоминает: «Это было, как попасть в сумасшедший дом, пациенты которого даже в гостеприимстве и в великодушии потеряли чувство пропорций».
Москва, по определению Гарсиа Маркеса, создана «не по человеческим меркам». «Московская толпа – самая плотная в Европе – нисколько не обеспокоена диспропорцией мер». В цитированных фразах намеренно дан пусть неказистый, но буквальный перевод, чтобы выделить понятие «пропорции», столь важное для писателя. Пропорция - тот рационалистический фундамент, на котором возведена западноевропейская цивилизация. Пропорция – это норма.
Безмерность русского пространства разрушает пропорции. Это пространство неструктурированное, имеющее естественной границей лишь удаляющийся горизонт и лишенное центра, коль скоро Москва – большая деревня. Пропорции нарушены и в поведении людей: они не переступают норму, они ее не знают, отстоят от нее – например, «прогуливаясь по улицам в пижаме с самым естественным видом» или безо всякого стыда справляя нужду в общественном туалете без кабинок. Поэтому мотив, прозвучавший при создании образа пространства («надо полностью изменить чувство пропорций, чтобы понять страну») получает развитие и дополнительный акцент: «Пребывая в Москве, честный турист быстро осознает, что ему требуется иная, отличная от нашей, система мер и весов, чтобы оценить реальность. У нас есть элементарные понятия, какие советским людям даже не приходят в голову». Прозвучавшие в вышеприведенной цитате местоимения «нас» и «наши» ясно указывают на то, что автор отождествляет себя с западноевропейцем, именно его глазами он видит нарушение меры.
С отмеченными «несущими конструкциями» образа России опосредованно связан еще один значимый мотив, вынесенный в название одной из подглавок: «Им приходилось все изобретать самим». Автор говорит о технологической отсталости СССР: «Отделенные ото всего мира, не участвуя в совместном прогрессе западной техники, советские люди решают эту проблему по-своему» - изобретая порох и велосипед. Но этот мотив имеет и более глубокое наполнение, ибо он связывает пространство со временем. Получается так, что непроницаемая цивилизационная граница пролегает не только в пространстве, но и во времени. Россия выпала из времени западноевропейской цивилизации, она живет как в первые дни творения и проходит свой собственный путь.
В политическом отношении автор пишет очень сдержанным тоном, избегая инвектив и восхвалений; доминирующим чувством становится удивление, иногда доходящее до оторопи. Для Гарсиа Маркеса политическая система – лишь внешнее проявление неких глубинных национальных черт, которые он и пытается уловить, и строго выстраивает для себя иерархию причин и следствий. Советское – есть лишь одно из проявлений русского начала, сформированного за многие века в лоне этой инаковой (по отношению к западноевропейской) цивилизации. Об этом он прямо заявляет в последних строках репортажа: «По моему глубокому убеждению, советский феномен – как в самых необычных, так и в простейших проявлениях – это сложнейший комплекс, несводимый к упрощенным пропагандистским формулам, будь то пропаганда капиталистическая или коммунистическая. Это другая ментальность»5.
 
В хрущевскую и брежневскую эпохи интерес к России в Латинской Америке, как и во всем мире, не иссякал, поскольку от исхода холодной войны между СССР и США напрямую зависела судьба человечества. В Латинской Америке этот интерес подогревался тем обстоятельством, что после кубинской революции, СССР начал, можно сказать, идеологическую, экономическую и военную экспансию на американский континент, взяв под свою опеку новорожденную социалистическую Кубу. Кубинский фактор, безусловно, сыграл важную роль в отношении латиноамериканской левой интеллигенции в отношении к Советскому Союзу: решительная поддержка кубинской революции сама собой подразумевала и поддержку СССР в пику США. К тому же отношение к СССР в немалой степени определялось тем образом Страны Советов, какой с подачи Москвы был выпестован в официальной пропаганде и в культуре социалистической Кубы.
Этот образ вполне определенно выражен в творчестве крупного кубинского поэта Николаса Гильена. Впервые он побывал в Москве в 1954 г. в качестве гостя на съезде советских писателей; и в том же году снова приехал в Москву получать Международную Ленинскую премию «За укрепление мира между народами». Впоследствии он неоднократно посещал СССР, где пользовался таким же официальным признанием, как Неруда. Вместе с тем, в текстах Гильена об СССР – как прозаических, так и поэтических – вовсе нет ни человеческих, эмоциональных деталей, ни той стихии личностного, поэтического начала, какая отличает тексты Неруды; и тем более нет в них скрытых сомнений и горестных наблюдений, что время от времени проскальзывают в воспоминаниях чилийского поэта. Образ Советской России в интерпретации Гильена монолитен и своей простотой напоминает чертеж, своего рода треугольник, одна сторона которого – отсутствие расовой дискриминации, вторая – борьба за мир, третья – противостояние североамериканскому империализму, интернационализм и помощь братской Кубе. Этот образ нашел свое законченное выражение в пространном стихотворении «Советский Союз», которое завершается следующими строками:
Советская страна! Когда пахнуло стужей,
и дули ветры севера все злее,
и петлю затянули туже
у нас на шее,
когда на медленном огне бесстрастно стали
поджаривать нам пятки,
чтоб мы сказали Вашингтону: «Все в порядке,
возьми нас, мы устали»
(сказали то, что не хотели), -
нам ветер дружеские голоса донес:
то фабрики твои и школы пели
и твой колхоз.
И вместе дали мы отпор,
и мы свободны, как и ты с тех пор,
с одним врагом сражаться нам двоим,
которого мы вместе победим.
Советский край, тебе я отдаю
всю душу пробужденную свою,
с тобою вышли мы на верный путь,
и с этого пути нам не свернуть:
нам столько волн враждебных било в борт!
Отныне знаем мы, где порт.
      (Перевод П.Грушко)
 
Между тем, то размежевание среди латиноамериканских интеллектуалов в отношении к Советской России, о котором с горечью говорил Неруда в связи с развенчанием культа личности Сталина, в брежневскую эпоху лишь обострялось, поделив интеллигенцию на два лагеря. Во главе тех, кто, по словам Неруды, «принимали доводы врагов, переходили на их сторону» стоял еще один будущий лауреат Нобелевской премии – мексиканский поэт, эссеист и философ Октавио Пас. Весьма показательна его идеологическая эволюция.
Еще обучаясь в Национальной подготовительной школе (1930-1932) он сблизился с марксистами и с юношеской страстью уверовал в коммунистические догматы. Марксистские убеждения Паса еще больше окрепли на факультете права Мексиканского национального автономного университета. В 1936 г. Пас основал Комитет в защиту демократии в Испании и по приглашению Лиги революционных писателей и художников участвовал в работе Второго Международного конгресса писателей в защиту культуры в Валенсии.
Перелом в политических взглядах Паса произошел в 1939 г.: «Пакт между Гитлером и Сталиным возмутил и разгневал меня. Я порвал с коммунистами. (…) Разрыв с Нерудой и другими был крайне болезненным для меня. Тогда же я впутался в горькую полемику со сторонниками так называемого социалистического реализма»6. Это высказывание отражает коренной поворот в воззрениях Паса: отныне он навсегда отказывается от всякого рода партийности и категорически отвергает идею ангажированного искусства.
Разрыв Паса с левыми углубился в 1950 г., когда поэт опубликовал в мексиканской прессе свидетельства и документы о сталинских концлагерях, собранные французом Д.Руссе, а годом позже сам выступил с обличениями сталинского режима. Тогда, в 1950 г., сталинские концлагеря воспринимались «вывихом» советской системы и левая интеллигенция не осмеливалась задаться вопросом: не есть ли это закономерное порождение системы? Лишь после появления книги Солженицына О.Пас и его единомышленники выносят окончательный приговор советскому социализму: «Мой комментарий повторял общепринятое объяснение: советские концлагеря порочат лицо режима, но они не воплощают собой черту, внутренне присущую системе. Да, говорить так в 1950 году было политической ошибкой, но утверждать это сейчас, в 1974-м – больше, чем ошибка». Если раньше Пас считал, что лагеря имели чисто экономическую функцию, будучи жестокой формой эксплуатации, сродни рабовладению, то позже он расширил свое видение системы: «Если экономическая выгодность лагерей более чем сомнительна, их политическая функция выглядит одновременно и странной и омерзительной. Лагеря не средство борьбы против политических противников, а форма наказания для побежденных. Тот, кто попадает в лагерь, не активный оппозиционер, а побежденный беззащитный человек, уже не способный оказывать сопротивление. Той же логике подчинялись чистки и кампании по выявлению врагов народа: это не эпизоды политических или идеологических боев, а широкомасштабные церемонии очищения от греха, ритуалы возмездия. (…) Политическая и психологическая функции лагерей проясняются: речь идет об институте, если так можно выразиться, профилактического террора. Целый народ, даже при относительно более гуманной власти Хрущева и его преемников, живет под угрозой заключения. Удивительное заключение догмы о первородном грехе: каждый советский гражданин может быть отправлен в исправительно-трудовой лагерь. Социализация вины предполагает и социализацию наказания». Вывод однозначен: лагеря – органическое порождение «самой советской системы, как ее основали Ленин и большевики»6.
С течением времени Пас углублял свое видение советской политической системы. В статье «Марксизм и ленинизм» он выявил главный ее порок, который решительно отвращал его от реального социализма, - а именно, презрение к личностной свободе. «Все большевистские вожди сходны в своем глубоком презрении к тому, что они называли «буржуазной демократией» и к свободе личности. Тоталитарная, террористическая тенденция, утверждает Пас, была изначально заложена в большевизме, она составляет саму суть ленинизма. «Ленинское понимание политической власти неотделимо от понятия диктатуры, а последняя, в свою очередь, приводит к террору. (…) Репрессивная советская система – это инвертированный образ политической системы, созданной Лениным»7. Однако в своем анализе советского феномена Пас не остановился на чисто политическом аспекте и попытался заглянуть еще глубже – в историю и этнопсихологию. В статье «Культура, традиция, личность» он заявляет, что его не устраивают расхожие объяснения сталинизма следствием большевистской идеологии или  экономической отсталости России. «Не менее важен другой фактор: сама история России, ее политическая и религиозная традиция, вся эта газообразная полусознательная масса верований, чувств и образов, которая и составляет то, что античные историки называли гением (душой) народа». Мексиканский философ усматривает определенный параллелизм между просвещенным деспотизмом Петра I и Екатерины II и деспотизмом Ленина и Троцкого, между кровавой паранойей Ивана Грозного и Сталина. Повторяемость событий приводит к мысли о том, что это проявление более древнего наследия – византийского, Восточного и языческого славянского. Множественность культурных пластов, лежащих в основании российской цивилизации, предопределила противоречивость русского характера и, как следствие, русской истории – эта мысль неоднократно звучала в рассуждениях латиноамериканцев о России: «История России – это странная смесь чувственности и экзальтированного спиритуализма, брутальности и героизма, святости и мерзостных предрассудков».
По мнению Паса, особенности российской истории нового и новейшего времени в большой степени объясняются тем, что ее современность (modernidad) неполна, поскольку у нее не было ни Реформации, ни просветителей уровня Юма, Канта, Дидро. На этом основании Пас сопоставляет Россию с испаноязычной цивилизацией: «…Ни у русских, ни у нас нет критической традиции, так как ни они, ни мы не имели ничего, что можно было бы сравнить с Просвещением и с интеллектуальным движением XVIII в. в Европе. Так же ни у них, ни у нас не было ничего похожего на протестантскую Реформацию, ставшую великим семенем свободы и демократии современного мира. Отсюда – провал попыток демократизации в России, Испании и в ее колониях». Все это, однако, не мешает Пасу признать мессианскую роль России в обновлении западноевропейской цивилизации и чуть ли не буквально повторить то, что говорили русские философы рубежа веков: «Русские создали не только самую богатую, глубокую и сложную литературу в мире, но они представляют духовную традицию, живую и уникальную в нашем мире. Я убежден, что эта традиция призвана оплодотворить, как живительный ключ, иссохший, эгоистический и прогнивший современный Запад»8.
Размышления Паса о России были восприняты латиноамериканской «искъердой» как «переход в стан врага». На самом деле Пас, как и многие его единомышленники, занимал позицию «над схваткой», о чем прямо заявлял: «Отрицание цезаризма и коммунистической диктатуры никоим образом не предполагает оправдание североамериканского империализма, расизма и атомной бомбы, как не подразумевает и того, что следует закрыть глаза на несправедливость капиталистической системы»9. Такая позиция была весьма характерна для левой латиноамериканской интеллигенции, разочаровавшейся в реальном социализме, учитывая традиционную нелюбовь латиноамериканцев к «гринго», североамериканским соседям.
Столь же характерный идеологический вираж совершил другой крупный мексиканский писатель – прозаик Карлос Фуэнтес. В юности он увлекся марксизмом, вступил в компартию и в конце 50-х гг. его статьи постоянно появлялись в одиозных коммунистических журналах. Он с восторгом воспринял кубинскую революцию и в январе 1959 г., сразу после свержения кубинского диктатора, прилетел в Гавану, чтобы выразить поддержку Фиделю Кастро. Поворотным моментом в его отношении к кубинскому социализму и социалистической системе в целом стало так называемое «дело Падильи» (кубинского поэта, арестованного за «контрреволюционные» стихи), которое вызвало глубокое размежевание среди латиноамериканских писателей. Если Г.Гарсиа Маркес и Х.Кортасар поддержали Фиделя, то Фуэнтес, О.Пас, чилиец Х.Доносо и перуанец М.Варгас Льоса осудили преследования инакомыслящих и стали все более критически оценивать опыт социализма, в первую очередь советского, который копировали страны-сателлиты СССР. Последние иллюзии рассеялись в 1968 г. с вводом советских войск в Чехословакию, где незадолго до этого Фуэнтес побывал вместе с Гарсиа Маркесом, - после этого мексиканский писатель навсегда порвал с идеологией левых движений. Но, как и Пас, вовсе не встал на сторону США в холодной войне, а остался «над схваткой», приверженцем демократических идеалов.
Свою позицию Фуэнтес выразил в детективно-политическом романе «Голова гидры». Его герой, будучи вовлечен в политическую интригу, действует, как ему представляется, по собственному разумению, но всякий раз оказывается, что его поступки, даже самые непредсказуемые и отчаянно храбрые, были заранее просчитаны агентами КГБ или ЦРУ. В современном мире, каким его представил Фуэнтес, роль божественного провидения взяли на себя эти две могущественные организации и, что бы человек ни делал, он так или иначе служит одной из этих сил. «Гидра наших страстей извивается меж лапами этого двуглавого орла, этого кровавого орла, порождающего все насилие мира… Все мы – помет этого чудовища»10.
Итак, к эпохе перестройки в среде испаноамериканской интеллигенции сложилось два поляризованных образа России, оба идеологизированные: положительный и довольно отлакированный образ «друга», стоящего в авангарде борьбы против североамериканского империализма; и негативный образ тоталитарного режима (но не врага), столь же далекий от идеала социального устройства, как капиталистическое общество. Следует подчеркнуть, что в недрах и того, и другого образа частично сохранялись и неожиданно всплывали идеологемы и мифологемы, заимствованные из русской классической литературы и философии.
 
 1 Vallejo C. Desde Europa. Crуnicas y articulos. Lima, 1987. P. 346, 374, 313.
2 Ibid. P. 407, 410, 415-416
3 Цит. по: Гирин Ю. Сесар Вальехо. // История литератур Латинской Америки. Очерки творчества писателей ХХ века. М., 2005. С. 45.
4 Неруда П. Признаюсь: я жил. М., 1978. С. 264-265, 268, 318, 400, 310.
5 Garcia Marquez G. Obra periodistica. Vol. 4. Barcelona, 1983. P. 499, 498, 499, 505, 503, 502, 501, 503, 517, 523.
6 Paz O, Rios J. Solo a dos voces. Barcelona, 1973. S.p.
7 Пас О. Архипелаг – чернилами и желчью. Перевод Н.Богомоловой.  / Иностранная литература. 1991, № 1. С. 220 – 224.
8 Paz O. El ogro filantrуpico. Barcelona, 1990. P. 249, 252, 253-254, 255, 259.
9 Fuentes C. La cabeza de la hidra. Mexico, 1985. P. 273.
10 Ibidem.
 
Исследование выполнено при финансовой поддержке РГНФ в рамках научно-исследовательского проекта РГНФ «На переломе: образ России прошлой и современной в культуре, литературе Европы и Америки (конец ХХ – начало ХХI веков).
 
 
(Голосов: 1, Рейтинг: 3.48)
Версия для печати

Возврат к списку